Stanislavas Lemas. Soliaris
Станислав Лем. Солярис
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 „MAŽASIS APOKRIFAS”
«Малый апокриф»
Mano veido ir rankų oda buvo nudeginta. Prisiminiau, jog ieškodamas Harei migdomųjų vaistų (kad būčiau galėjęs, būčiau nusijuokęs iš savo naivumo), mačiau vaistinėlėje stiklainį 60 tepalo nuo apsideginimo, tad nuėjau į savo kambarį. Atidariau duris ir raudonoje saulėlydžio šviesoje pamačiau, kad krėsle, prie kurio neseniai klūpojo Harė, kažkas sėdi. Baimė sukaustė mane, paniškai šoktelėjau atatupstas, pasinešęs bėgti; tai truko sekundės dalelę. Sėdintysis pakėlė galvą. Tai buvo Snau - tas. Jis sklaidė kažkokius popierius, užsidėjęs koją ant kojos, atsukęs man nugarą (vis tebemūvėjo tas pačias reaktyvų nudegintas drobines kelnes). Šūsnis popierių gulėjo šalimais ant staliuko. Pamatęs mane, atidėjo viską į šalį ir valandėlę žiūrėjo paniuręs, iš po ant nosies galiuko nuleistų akinių.
Кожа на лице и руках у меня была обожжена. Я вспомнил, что когда искал снотворное для Хари (сейчас я бы посмеялся над своей наивностью, если бы только мог), то заметил в аптечке баночку мази от ожогов, и отправился к себе. Я открыл двери и в красном свете заката увидел, что в кресле, возле которого перед этим расположилась Хари, кто-то сидит. Страх парализовал меня, я рванулся назад чтобы спастись бегством. Это продолжалось какую-то долю секунды. Сидящий поднял голову. Я узнал Снаута. Положив ногу на ногу, повернувшись ко мне спиной, он листал какие-то бумаги. Большая пачка их лежала рядом на столике. Увидев меня, Снаут отложил все бумаги и некоторое время хмуро рассматривал меня поверх спущенных на кончик носа очков.
Žodžio netaręs, nuėjau prie praustuvo, paėmiau iš vaistinėlės skystoką tepalą ir ėmiau tepti labiausiai apdegintas vietas kaktoje ir skruostuose. Laimė, veidas nelabai ištino, o kadangi buvau stipriai užsimerkęs, akys liko sveikos. Keletą didesnių pūslių ant smilkinio ir žando perdūriau sterilia injekcijų adata ir išspaudžiau iš jų skystį. Paskui užsilipinau ant veido du suvilgytus marlės lopus. Visą laiką Snautas atidžiai stebėjo mane. Aš nekreipiau į jį dėmesio. Galiausiai baigiau šią procedūrą (veidas vis labiau peršėjo) ir atsisėdau į kitą fotelį, nuėmęs nuo jo Harės suknelę. Tai buvo paprasčiausia suknelė, tik be susegimo.
Я молча подошел к умывальнику, вынул из аптечки полужидкую мазь и начал смазывать ею наиболее обожженные места на лбу и щеках, К счастью, лицо опухло не очень. Несколько больших пузырей на виске и щеке я проткнул стерильной иглой для уколов и выдавил из них жидкость. Потом прилепил два куска влажной марли. Все это время Снаут внимательно следил за мной. Я не обращал на него внимания. Наконец я закончил процедуру (а лицо у меня горело все сильней) и уселся в другое кресло. Сначала мне пришлось снять с него платье Хари. Это было совсем обычное платье, если не считать отсутствующей застежки.
Snautas, pasidėjęs ant smailių kelių rankas, kritiškai stebėjo mano judesius.
Снаут, сложив руки на остром колене, критически следил за моими действиями.
— Na, tai ką, pasišnekėsim? — man atsisėdus, atsiliepė jis. Aš neatsakiau, tik prispaudžiau beslystantį nuo skruosto marlės lopą.
– Ну что, поговорим? – спросил он, подождав, пока я сяду. Я не ответил, прижимая кусок марли, который начал сползать со щеки.
— Turėjome svečių, a?
– Были «гости», ведь так, Крис?
— Taip, — abejingai atsakiau. Nejaučiau nė mažiausio noro taikytis prie jo tono.
– Да, – ответил я тихо. У меня не было ни малейшего желания поддерживать такой тон.
— Ir atsikratėme? Na, na, smarkiai griebeisi.
– И тебе удалось избавиться? Ну-ну, здорово ты за это взялся.
Jis palietė savo apsilupinėjusią kaktą, kurioje jau švietė rausvi šviežios odos lopeliai. Žiūrėjau į juos apdujęs. Kodėl ligšiol manęs neprivertė susimąstyti vadinamasis Snauto ir Sartorijaus įdegimas? Visą laiką maniau, jog tai nuo saulės, bet juk niekas nesikaitina Soliaryje...
Он дотронулся до все еще шелушащегося лба, на котором уже показались розовые пятна молодой кожи. Я одурело смотрел на них. Почему до сих пор этот так называемый загар Снаута и Сарториуса не заставил меня задуматься? Я считал, что это от солнца, – а ведь на Солярисе никто не загорает.
— Bet turbūt pradėjai kukliai? — kalbėjo Snautas, nepaisydamas, jog aš staiga kai ką supratau. — Visokie narkotikai, nuodai, laisvosios kovos veiksmai, a?
– Но хоть начал-то ты скромно? – сказал Снаут, не обращая внимания на то, что я весь вспыхнул от осенившей меня догадки. – Разные наркотики, яды, приемы вольной борьбы, а?
— Ko tu nori? Galime pasikalbėti lygiom teisėm. Jei ketini krėsti komedijas, tai verčiau išeik.
– Чего ты хочешь? Можем разговаривать на равных правах. Если ты собираешься паясничать, лучше уходи.
— Kartais nenorom būni komediantas, — tarė jis ir pakėlė į mane primerktas akis. — Juk neimsi manęs įtikinėti, kad nepavartojai virvės ir plaktuko? Ar nesvaidei rašaline kaip Liuteris? Ne? Ė, — išsiviepė jis, — tai tu tikras šaunuolis! Net praustuvas sveikas, nemėginai nė sutraiškyti galvos, nieko, kambario nesujaukei, tik iš karto, šmaukšt braukšt, įgrūdai, iššovei, ir baigta?! — Snautas pažvelgė į laikrodį. — Todėl dabar turime kokias dvi, o gal ir tris valandas, — baigė jis.
– Иногда приходится быть паяцем и не желая этого, – сказал он и поднял на меня прищуренные глаза. – Не будешь же ты меня убеждать, что не попробовал веревки или молотка? А чернильницей, случайно, не бросался, как Лютер? Нет? Э, – поморщился он, – да ты парень что надо. Даже умывальник цел. Голову разбить вообще не пробовал, в комнате полный порядок. Значит, раз-два – засадил, выстрелил, и готово? – Снаут взглянул на часы и закончил: – Какие-нибудь два, а может, и три часа у нас теперь есть.
Jis žiūrėjo į mane, žiūrėjo nemaloniai šypsodamasis, paskui tarė:
Он посмотрел на меня с неприятной усмешкой и вдруг спросил:
— Tai sakai, kad aš kiaulė?
– Значит, говоришь, что считаешь меня свиньей?
— Paskutinė kiaulė, — pritariau piktai.
– Законченной свиньей, – подтвердил я резко.
— Taip? O ar būtum patikėjęs, jei būčiau tau pasakęs? Bent vienu žodeliu?
– Так. А ты поверил бы мне, если бы я сказал? Поверил бы хоть одному слову?
Aš tylėjau.
Я молчал.
— Pirmam taip atsitiko Gibarianui, — kalbėjo jis, vis taip pat dirbtinai šypsodamasis. — Jis užsidarė savo kabinoje ir kalbėjosi tik pro duris. O mes, žinai, ką manėme?
– С Гибаряном это случилось с первым, – протянул он все с той же искусственной улыбкой. – Он закрылся в своей кабине и разговаривал только сквозь дверь. А мы… догадываешься, что мы решили?
Aš žinojau, bet nutariau tylėti.
Я знал, но предпочитал молчать.
— Aišku. Tarėme, kad jis pamišo. Pasakė mums kai ką pro duris, bet ne viską. Gal tu net numanai, kodėl jis slėpė, kas pas jį buvo? Na, juk jau žinai: suum cuigue (Kiekvienam savo (lot.)). Bet jis buvo tikras mokslininkas. Pareikalavo, kad duotume jam šansų.
– Ну ясно. Решили, что он помешался. Кое-что он нам рассказал через дверь, но не все. Может быть, ты даже догадываешься, почему он скрывал, кто у него был? Ведь ты уже знаешь: каждому свое. Но это был настоящий ученый. Он требовал, чтобы мы дали ему шанс.
— Kokių šansų?
– Какой шанс в принципе вы могли ему дать?
— Na, manau, kad jis bandė tai kaip nors klasifikuoti, kaip nors susitarti, išspręsti, dirbo naktį. Žinai, ką jis darė? Tikriausiai žinai!
– Ну, я думаю, он пробовал это как-то классифицировать, как-то договориться, что-то решить. Знаешь, что он делал? Наверное, знаешь?
— Tie apskaičiavimai, — tariau aš. — Stalčiuje. Radijo stotyje. Tai jo darbas?
– Эти вычисления, – сказал я. – В ящике. На радиостанции. Это он?
— Taip. Bet tada aš dar to nežinojau.
– Да. Но тогда я об этом ничего не знал.
— Kiek tai tęsėsi?
– Как долго это продолжалось?
— Viešėjimas? Gal savaitę. Kalbėjomės pro duris. O, kas ten dėjosi! Manėme, kad jį užpuolė haliucinacijos, motoriniai sudirgimai. Duodavau jam skopolamino.
– «Гости»? С неделю. Разговоры через дверь. Но что там делалось… Мы думали, у него галлюцинации, моторное возбуждение. Я давал ему скополамин.
— Kaip tai... jam?!
– Как это… ему?
— Na taip. Jis ėmė, bet ne sau. Eksperimentavo. Šitaip viskas ir ėjo.
– Вот так. Он брал, но не для себя. Экспериментировал. Так все и шло.
— O jūs.. ?
– А вы?…
— Mes? Trečią dieną nutarėme patekti pas jį, išlaužti duris, jei nebus galima kitaip, taurumo skatinami, norėjome jį gydyti.
– Мы? На третий день решили добраться до него, выломать дверь, если иначе не удастся. Мы честно хотели его вылечить.
— A... tai todėl! — išsprūdo man.
– Ах… значит, поэтому! – вырвалось у меня.
— Taip.
– Да.
— Ir ten... toje spintoje...
– И там… в том шкафу…
— Taip, mielas berneli. Taip. Jis nežinojo, kad tuo metu ir mus lankė svečiai. Ir jau negalėjome rūpintis juo. Bet jis to nežinojo. Dabar tai... tai jau yra tam tikra... rutina.
– Да, мой милый. Да. Он не знал, что в то время нас тоже навестили «гости». Мы уже не могли им заниматься. Но он не знал об этом. Теперь… теперь уже есть некоторый опыт.
Jis ištarė tai taip tyliai, kad paskutinį žodį ne tiek išgirdau, kiek numaniau.
Он произнес это так тихо, что последнее слово я скорее угадал, чем услышал,
— Palauk, nesuprantu, — tariau aš. — Tai kaip gi, juk turėjote girdėti. Pats sakei, kad klausėtės. Turėjote girdėti du balsus, taigi...
– Погоди, я не понимаю, – сказал я. – Как же так? Ведь вы должны были слышать. Ты сам сказал, что вы подслушивали. Вы должны были слышать два голоса, а не один…
— Ne. Tik jo balsą, o jeigu ten ir buvo kokie neaiškūs kuždesiai, tai turbūt supranti, kad viską priskyrėme jam...
– Нет. Только его голос, а если даже и были там непонятные звуки, то сам понимаешь, что все мы приписывали этому…
— Tik jo?.. Bet... kodėl?
– Только его? Но… почему же?
— Nežinau. Turiu, tiesa, vieną teoriją tuo klausimu. Bet, manau, jog neverta skubėti ją taikyti, juo labiau kad ji ne viską paaiškina. Taigi. Bet tu turėjai kai ką pastebėti jau vakar, antraip būtum palaikęs mus abu pamišėliais?
– Не знаю. Правда, у меня есть на этот счет одна теория. Но думам, не следует с ней торопиться, тем более что всего она не объясняет. Вот так. Но ты должен был увидеть что-то еще вчера, иначе принял бы нас обоих за сумасшедших.
— Maniau, kad pats būsiu pamišęs.
– Я думал, что сам свихнулся.
— Šitaip? Ir nieko nematei?
– Ах, так? И никого не видел?
— Mačiau.
– Видел.
— Ką?!
– Кого?
Jo grimasa jau nebebuvo panaši į šypsnį. Ilgai žiūrėjau į jį, paskui atsakiau:
Его гримаса уже не походила на улыбку. Я долго смотрел на него, прежде чем ответить.
— Tą... juodukę...
– Ту… черную…
Jis nepašoko, bet visas jo susigūžęs ir priekin palinkęs kūnas nežymiai atsileido.
Он ничего не сказал, но вся его скорчившаяся, подавшаяся вперед фигура немного обмякла.
— Galėjai mane įspėti, — pradėjau, bet jau nebe taip tvirtai.
– Мог все-таки меня предупредить, – начал я уже менее уверенно.
— Juk įspėjau.
– Я ведь тебя предупредил.
— Kokiu būdu?
– Каким способом?
— Vieninteliu galimu. Suprask, nežinojau, kas tai bus! To niekas nežinojo, to negalima žinoti...
– Единственно возможным. Пойми, я не знал, кто это будет. Этого никто не знал, этого нельзя было знать…
— Klausyk, Snautai, pora klausimų. Tu... jau turi šiokią tokią patirtį. Ar toji... tai. .. kas jai atsitiks?
– Слушай, Снаут, я хочу тебя спросить. Ты знаешь это… уже некоторое время. Та… то… что с ней будет?
— Tau rūpi, ar grįš?
– Тебя интересует, вернется ли она?
— Taip.
– Да.
— Grįš ir negrįš.
– Вернется и не вернется.
— Ką tai reiškia?
– Что это значит?
— Grįš tokia, kaip... pirmojo vizito pradžioje. Paprasčiausiai ji nieko nežinos arba, tiksliau, elgsis taip, tarsi to visko, ką tu darei, norėdamas ja atsikratyti, niekad nebūtų buvę. Jei situacija jos neprivers, ji nebus agresyvi.
– Вернется такая же, как в начале… первого визита. Попросту не будет ничего знать, точнее, будет себя вести так, будто всего, что ты сделал, чтобы от нее избавиться, никогда не было. Если не вынудит ее к этому ситуация, не будет агрессивной.
— Kokia situacija?
– Какая ситуация?
— Tai priklauso nuo aplinkybių.
– Это зависит от обстоятельств…
— Snautai!
– Снаут!
— Ko tu nori?
– Что тебя интересует?
— Negalime sau leisti tokios prabangos slėpti ką nors vienas nuo kito!
– Мы не можем позволить роскошь таиться друг от друга.
— Tai ne prabanga, — nutraukė jis sausai. — Kelvinai, man atrodo, kad tu vis dar nesupranti... arba palauk! — Jam sublizgo akys.
– Это не роскошь, – прервал он сухо. – Кельвин, мне кажется, что ты все еще не понимаешь… или постой! – У него заблестели глаза.
— Ar gali pasakyti, kas buvo pas tave?!
– Ты можешь рассказать, кто это был?!
Aš nurijau seilę. Nuleidau galvą. Nenorėjau į jį žiūrėti. Verčiau čia būtų buvęs kas kitas, ne jis. Bet neturėjau pasirinkimo. Marlės lopas atsiklijavo ir nukrito man ant rankos. Krūptelėjau nuo jo slidaus prisilietimo.
Я проглотил слюну и опустил голову. Мне не хотелось смотреть на него. Лучше бы это был кто-нибудь другой, не он. Но выбора не было. Кусок марли отклеился и упал мне на руку. Я вздрогнул от скользкого прикосновения.
— Moteris, kurią...— Aš nebaigiau.— Nusižudė. Pasidarė injekciją...
– Женщина, которая… – Я не кончил. – Она убила себя. Сделала себе… укол…
Snautas laukė.
Снаут ждал.
— Nusižudė?..— paklausė jis, matydamas, kad tyliu.
– Самоубийство? … – спросил он, видя, что я молчу.
— Taip.
– Да.
— Tai viskas? Aš tylėjau.
– Это все? Я молчал.
— Negali būti, kad viskas.
– Это не может быть всем…
Aš staigiai pakėliau galvą. Jis nežiūrėjo į mane.
Я быстро повернул голову. Он на меня не смотрел.
— Iš kur žinai? Jis neatsakė.
– Откуда ты знаешь? Он не ответил.
— Gerai, — tariau aš, apsilaižęs lūpas. — Susibarėme. Tiesai sakant, ne. Tai aš jai pasakiau, žinai, kaip sakoma supykus... Susirinkau mantą ir išsikrausčiau, ji davė man suprasti, nepasakė tiesiai, bet kai gyveni su kuo ilgus metus, tai to nė nereikia... Buvau tikras, jog tai tik žodžiai, kad ji pabūgs ir nepadarys šito... Aš taip jai ir pasakiau. Kitą dieną prisiminiau, kad palikau stalčiuje tas... injekcijas. Ji žinojo, kad jos yra. Atsinešiau iš laboratorijos, buvo man reikalingos, pasakiau jai tada, koks jų veikimas. Išsigandau ir norėjau eiti jų pasiimti, bet paskui pagalvojau, kad gali atrodyti, jog rimtai žiūriu į jos žodžius, ir... viskas taip pasiliko. Bet trečią dieną vis dėlto nuėjau, labai man buvo neramu. Bet... kai atėjau, ji jau buvo mirusi.
– Хорошо, – сказал я, облизнув губы. – Мы поссорились. Собственно… Я ей сказал, знаешь, как говорят со зла… Забрал вещи и ушел. Она дала мне понять… не сказала прямо… но если с кем-нибудь прожил годы, то это и не нужно… Я был уверен, что это только слова… что она испугается это сделать и… так ей и сказал. На другой день я вспомнил, что оставил в шкафу… яды. Она знала о них. Они были нужны, я принес их из лаборатории и объяснил ей тогда, как они действуют. Я испугался и хотел пойти к ней, но потом подумал, что это будет выглядеть, будто я принял ее слова всерьез, и… оставил все как было. На третий день я все-таки пошел, это не давало мне покоя. Но… когда пришел, она уже была мертвой.
— Ak tu, nekaltybe...
– Ах ты, святая невинность…
Man užvirė širdis. Bet kai pažvelgiau į Snautą, supratau, kad jis nesityčioja. Aš tarsi pirmąkart jį pamačiau. Jo veidas buvo papilkęs, neapsakomas nuovargis glūdėjo giliose skruostų raukšlėse, jis atrodė kaip sunkiai sergantis žmogus.
Это меня взорвало. Но, посмотрев на Снаута, я понял, что он вовсе не издевается. Я увидел его как будто в первый раз. У него было серое лицо, в глубоких морщинах которого спряталась невыразимая усталость. Он выглядел, как тяжело больной человек.
— Kodėl taip kalbi? — keistai susidrovėjęs, paklausiau aš.
– Зачем ты так говоришь? – спросил я удивительно несмело.
— Todėl, kad ši istorija tragiška. Ne, ne, — skubiai pridūrė, matydamas, kad aš subruzdau,— tu vis dar nesupranti. Žinoma, gal labai kremtiesi, net laikai save žudiku, bet... tai nėra užvis blogiausia.
– Потому что эта история трагична. Нет, нет, – добавил он быстро, увидев мое движение, – ты все еще не понимаешь. Конечно, ты можешь это очень тяжело переживать, даже считать себя убийцей, но… это не самое страшное.
— Ką tu sakai! — tariau ironiškai.
– Что ты говоришь! – заметил я язвительно.
— Džiaugiuosi, kad manim netiki. Tai, kas įvyko, gali būti baisu, tačiau baisiausia yra tai, kas... neįvyko. Niekad.
– Утешаешься тем, что мне не веришь. То, что случилось, наверно, страшно, но еще страшнее то, что… не случилось. Никогда.
— Nesuprantu...— sukuždėjau. Tikrai nieko nesupratau. Jis palingavo galvą.
– Не понимаю, – проговорил я неуверенно. – Правда, ничего не понимаю. Снаут кивнул.
— Normalus žmogus, — tarė jis. — Kas yra normalus žmogus? Toks, kurs niekad nepadarė nieko šlykštaus? Taip, bet ar niekad to nepagalvojo? O gal netgi nepagalvojo, tik kažkas jame pagalvojo, išniro prieš dešimtį ar trisdešimtį metų, gal jis apsigynė nuo to ir užmiršo, ir nebijojo, nes žinojo, kad niekad nebūtų to padaręs. Na, o dabar įsivaizduok, kad staiga, dienos vidury, tarp kitų žmonių susitinki TAI įkūnyta, prikaustyta prie tavęs, nesunaikinama, kas tada? Kas bus tada?
– Нормальный человек… Что это такое – нормальный человек? Тот, кто никогда не сделал ничего мерзкого. Так, но наверняка ли он об этом никогда не подумал? А может быть, даже не подумал, а в нем что-то подумало, появилось, десять или тридцать лет назад, может, защитился от этого, и забыл, и не боялся, так как знал, что никогда этого не осуществит. Ну, а теперь вообрази себе, что неожиданно, среди бела дня, среди других людей, встречаешь это, воплощенное в кровь и плоть, прикованное к тебе, неистребимое, что тогда? Что будет тогда?
Aš tylėjau.
Я молчал.
— Stotis, — tarė jis tyliai.— Tai bus Stotis Soliaris.
– Станция, – сказал он тихо. – Тогда будет Станция Солярис.
— Bet... kas gi tai pagaliau galėtų būti? — tariau netvirtai. — Juk nei tu, nei Sartorijus nesat žudikai...
– Но… что же это может быть? – спросил я нерешительно. – Ведь ни ты, ни Сарториус не убийцы.
— Bet juk tu psichologas, Kelvinai! — nekantriai pertarė mane Snautas. — Kas gi nėra kada nors sapnavęs tokio sapno? Kliedesio? Pagalvok apie... apie fetišistą, kuris įsimylėjo, sakysim, nešvarų skudurą, kuris, rizikuodamas savo kailiu, grasindamas ir maldaudamas, įsigyja tą savo brangiausią, šlykštų skudurą... Komiška, tiesa? Kuris podraug bjaurisi savo geidimo objektu ir kraustosi iš galvos dėl jo, ir atiduotų dėl jo gyvybę, rasi prilygdamas jausmais Romeo ir Džiuljetai... Būna šitaip. Taip, bet jau turbūt supranti, kad egzistuoja poelgiai... situacijos... tokios, kad niekas neišdrįs jų realizuoti, nebent mintyse, kokią vieną sutrikimo, nuopuolio, pamišimo valandėlę, pavadink tai kaip nori. Paskui žodis tampa kūnu. Tai viskas.
– Но ты же психолог, Кельвин! – прервал он нетерпеливо. – У кого не было когда-нибудь такого сна? Бреда? Подумай о… о фанатике, который влюбился, ну, скажем, в лоскут грязного белья, который, рискуя шкурой, добывает мольбой и угрозами этот свой драгоценный омерзительный лоскут… Это, должно быть, забавно, а? Который одновременно стыдится предмета своего вожделения, и сходит по нему с ума, и готов отдать за него жизнь, поднявшись, быть может, до чувств Ромео и Джульетты. Такие вещи бывают. Известно ведь, что существуют вещи… ситуации… такие, что никто не отважится их реализовать вне своих мыслей… в какой-то один момент ошеломления, упадка, сумасшествия, называй это как хочешь. После этого слово становится делом. Это все.
— Tai... viskas, — pakartojau nesąmoningai, negyvu balsu. Man ūžė galvoje. — Bet, bet Stotis? Kuo čia dėta Stotis?
– Это… все, – повторил я бессмысленно деревянным голосом. В голове у меня шумело. – Но Станция? При чем здесь Станция?
— Tu turbūt apsimetinėji, — murmtelėjo Snautas, atidžiai pažiūrėjęs į mane. — Juk visą laiką kalbu apie Soliarį, tik apie Soliarį, apie nieką kitą. Ne mano kaltė, jeigu tai taip labai skiriasi nuo to, ko tu tikėjaisi. Bet tu jau patyrei pakankamai daug, todėl bent išklausyk mane ligi galo.
– Ты что, притворяешься? – буркнул Снаут. Он смотрел на меня испытующе. – Ведь я все время говорю о Солярисе,– только о Солярисе и ни о чем ином. Не моя вина, если это так сильно отличается от того, чего ты ожидал. Впрочем, ты пережил достаточно, чтобы по крайней мере выслушать меня до конца.
Mes iškeliaujam i kosmosą, pasiruošę viskam: vienatvei, kovai, kančioms ir mirčiai. Kartais galvojame sau, kad esame nuostabūs, nors iš kuklumo nesakome to garsiai. O iš tikro tai ne viskas, ir mūsų pasiryžimas pasirodo esanti poza. Visai nenorime užvaldyti kosmoso, norime tik išplėsti Žemę ligi jo ribų. Vienos planetos dykos kaip Sachara, kitos apledėjusios kaip ašigalis arba tropinės kaip Brazilijos džiunglės. Esame humaniški ir taurūs, nenorime užkariauti kitų rasių, norime tiktai perteikti joms savo vertybes ir mainais perimti jų palikimą. Laikome save šventojo Kontakto riteriais. Tai antrasis melas. Mes nieko kito neieškome, tik žmonių. Nereikia mums kitų pasaulių. Mums reikia veidrodžio. Mes nežinome, ką veikti su kitais pasauliais. Užtenka to vieno, jau juo springstame. Mes norime surasti savo paties idealizuotą paveikslą — tai turėtų būti pasauliai, turintys tobulesnę už mūsų civilizaciją. Kitose tikimės atrasti mūsų primityvios praeities atvaizdą. O anoje pusėje esama kažko, ko nenorime priimti, nuo ko ginamės, nes atvežėme iš Žemės ne vien tik dorybių distiliatą, didvyrišką žmogaus monumentą! Atskridome čia tokie, kokie esame tikrovėje, o kai anoji pusė parodo mums tą tikrovę, tą jos dalį, kurią nutylime — negalime su tuo susitaikinti!
Мы отправляемся в космос приготовленные ко всему, то есть к одиночеству, борьбе, страданиям и смерти. Из скромности мы не говорим этого вслух, но думаем про себя, что мы великолепны. А на самом деле, на самом деле это не все и наша готовность оказывается недостаточной. Мы вовсе не хотим завоевывать космос, хотим только расширить Землю до его границ. Одни планеты пустынны, как Сахара, другие покрыты льдом, как полюс, или жарки, как бразильские джунгли. Мы гуманны, благородны, мы не хотим покорять другие расы, хотим только передать им наши ценности и взамен принять их наследство. Мы считаем себя рыцарями святого Контакта. Это вторая ложь. Не ищем никого, кроме людей. Не нужно нам других миров. Нам нужно зеркало. Мы не знаем, что делать с иными мирами. Достаточно одного этого, и он-то нас уже угнетает. Мы хотим найти собственный, идеализированный образ, это должны быть миры с цивилизацией более совершенной, чем наша. В других надеемся найти изображение нашего примитивного прошлого, в то же время по ту сторону есть что-то, чего мы не принимаем, от чего защищаемся. А ведь мы принесли с Земли не только дистиллят добродетели, героический монумент Человека! Прилетели сюда такие, какие есть в действительности, и когда другая сторона показывает нам эту действительность – не можем с этим примириться.
— Tai kas gi čia yra? — kantriai išklausęs Snauto, paklausiau aš.
– Но что же это? – спросил я, терпеливо его выслушав.
— Tas, ko norėjome: kontaktas su kita civilizacija. Turime jį, šį kontaktą! Išdidintas lyg pro mikroskopą mūsų siaubingas bjaurumas, mūsų paikystė ir gėda!!!
– То, чего мы хотели: контакт с иной цивилизацией. Мы имеем его, этот контакт. Увеличенная, как под микроскопом, наша собственная чудовищная безобразность. Наше шутовство и позор!!!
Jo balsas virpėjo nuo įtūžio.
– Его голос дрожал от ярости.
— Tu manai, kad tai... okeanas? Kad tai jis? Bet kodėl? Dabar jau nesvarbu mechanizmas, bet dėl dievo, kodėl?! Ar rimtai galvoji, kad jis nori pasismaginti mūsų sąskaita? Arba bausti mus?! Juk tai primityvi demonologija! Planeta, užvaldyta labai didelio velnio, kuris, tenkindamas savo šėtoniško humoro gyslelę, pakiša mokslinės ekspedicijos nariams succuby (Velnias moters pavidalu (angl.).)! Turbūt pats netiki tokiu begaliniu idiotizmu?!
– Значит, ты считаешь, что это… океан? Что это он? Но зачем? Сейчас совсем неважен механизм, но для чего? Ты серьезно думаешь, что он хочет с нами развлечься? Или наказать нас? Это ведь всего-навсего примитивная демонология. Планета, захваченная очень большим дьяволом, который для удовлетворения своего дьявольского чувства юмора подсовывает членам научной экспедиции любовниц. Ты ведь сам не веришь в этот законченный идиотизм.
— Tas velnias nėra toks jau kvailas, — iškošė pro dantis Snautas.
– Этот дьявол вовсе не такой глупый, – пробурчал он сквозь зубы.
Nustebęs pažvelgiau į jį. Man toptelėjo, kad galėjo sutrikti jo nervai, netgi jei to, kas dėjosi Stotyje, nelaikytume beprotybe. „Reaktyvinė psichozė?..” — dingtelėjo man, kai Snautas ėmė tyliai kone be garso juoktis.
Я изумленно посмотрел на него. Мне пришло в голову, что в конце концов его нервы могли не выдержать, даже если всего, что происходило на Станции, нельзя было объяснить сумасшествием. «Реактивный психоз?…» – мелькнула у меня мысль, когда он начал почти беззвучно смеяться.
— Nustatinėji man diagnozę? Dar luktelk. Mat, tu patyrei tai tokia švelnia forma, kad dar nieko nežinai!
– Ставишь мне диагноз? Не торопись. По сути дела ты испытал это в такой безобидной форме, что просто ничего не знаешь!
— Aha. Velnias pasigailėjo manęs, — tariau aš. Pokalbis man jau įkyrėjo.
– Ага. Дьявол сжалился надо мной, – бросил я. Разговор начал мне надоедать.
— Tai ko gi tu nori? Kad pasakyčiau tau, kokią klastą mums ruošia iks metamorfinės plazmos bilijonai? Galimas daiktas, nieko.
– Чего ты, собственно, хочешь? Чтобы я рассказал тебе, какие планы строят против нас икс биллионов частиц метаморфной плазмы? Может быть, никаких.
— Kaip tai nieko? — paklausiau apstulbęs. Snautas vis tebesišypsojo.
– Как это никаких? – спросил я, ошеломленный. Снаут опять усмехнулся.
— Turėtumei žinoti, kad mokslas rūpinasi vien tuo, kaip kas nors vyksta, o ne kodėl kas nors vyksta. Kaip? Ogi prasidėjo tai aštuntą ar devintą dieną po to eksperimento rentgenu. Gal okeanas atsakė į spinduliavimą kuriuo kitu spinduliavimu, gal išzondavo juo mūsų smegenis ir išgriebė iš jų kažkokias izoliuotas psichikos saleles.
– Ты должен знать, что наука занимается только тем, как что-то делается, а не тем, почему это делается. Как? Ну, началось это через восемь или девять дней после того эксперимента с рентгеном. Может быть, океан ответил на излучение каким-либо другим излучением, может быть, прозондировал им наши мозги и извлек из них какие-то изолированные островки психики.
— Psichikos saleles? Tai mane sudomino.
– Островки психики? Это меня заинтересовало.
— Na taip, atplėštus nuo visų kitų procesus, užsisklendusius savyje, prislopintus, užgniaužtus, kažkokius įsižiebusius atminties židinėlius. Jis traktavo juos kaip receptą, kaip kažkokios konstrukcijos planą... Tu juk žinai, kokie panašūs į kits kitą asimetriniai kristalai chromosomų ir tų nukleininių cerebrozidų junginių, kurie sudaro įsiminimo procesų substraktą. Juk paveldimoji plazma yra ,,įsimenanti” plazma. Taigi okeanas išėmė tai iš mūsų, užfiksavo, o paskui... pats žinai, kas buvo paskui. Bet kodėl tai buvo padaryta? O! Tik jau ne tam, kad mus sunaikintų. Tą jis galėjo padaryti kur kas lengviau. Šiaip ar taip, esant tokiai technologinei laisvei, jis galėjo padaryti viską, pavyzdžiui, siuntinėti mums antrininkus.
– Ну да, процессы, оторванные от всех остальных, замкнутые на себя, подавленные, приглушенные, какие-то воспоминания, очажки памяти. Он воспринял их как рецепт или план какой-то конструкции… Ты ведь знаешь, как похожи друг на друга асимметричные кристаллы хромосом и тех нуклеиновых соединений цереброцидов, которые составляют основу процессов запоминания… Ведь наследственная плазма – плазма «запоминающая». Таким образом, океан извлек это из нас, зафиксировал, а потом… ты знаешь, что было потом. Но для чего это было сделано? Ба! Во всяком случае не для того, чтобы нас уничтожить. Это он мог сделать гораздо проще. Вообще при такой технологической свободе он может, собственно говоря, все. Например, посылать нам двойников.
— A! — sušukau aš. — Tai todėl taip išsigandai pirmąjį vakarą, kai aš atėjau!
– А! – воскликнул я. – Поэтому ты испугался в первый вечер, когда я пришел?
— Taip. O pagaliau, — pridūrė Snautas, — gal jis taip ir padarė. Ką tu žinai, ar aš iš tikrųjų esu tas doras seniokas Šeškas, kuris atskrido čia prieš dvejus metus...
– Да. Возможно. А откуда ты знаешь, что я и вправду тот добрый старый Хорек, который прилетел сюда два года назад…
Jis ėmė tyliai juoktis, tarsi mano apstulbimas būtų jam padaręs dievaižin kokį malonumą, bet tuojau liovėsi.
Снаут начал тихо смеяться, как будто мое ошеломление доставило ему бог знает какое удовольствие, но сразу же перестал.
— Ne, ne, — sumurmėjo jis, — užtenka ir be to... Gal esama ir daugiau skirtumų, bet aš žinau tik vieną: mane ir tave galima užmušti.
– Нет, нет, – буркнул он. – И без того достаточно… Может, различий и больше, но я знаю только одно: нас с тобой можно убить.
— O jų ne?
– А их нет?
— Nepatariu mėginti. Klaikus vaizdas!
– Не советую тебе пробовать. Жуткое зрелище!
— Niekuo?
– Ничем?
— Nežinau. Tik jau ne nuodais, peiliu, kilpa...
– Не знаю. Во всяком случае ни ядом, ни ножом, ни веревкой…
— Atomine bomba?
– Атомной пушкой?
— Pabandytume!?
– Ты бы попробовал?
— Nežinau. Jeigu tai ne žmonės.
– Не знаю. Если быть уверенным, что это не люди…
— O jeigu tam tikra prasme — žmonės? Subjektyviai jie žmonės. Jie visiškai nenutuokia, kaip yra atsiradę. Turbūt pastebėjai?
– А если в некотором смысле да? Субъективно они люди. Они совершенно не отдают себе отчета в своем… происхождении. Ты, очевидно, это заметил?
— Taip. Na ir... kaip tai vyksta?
– Да. Ну и… как это происходит?
— Regeneruoja neregėtu tempu. Neįmanomu tempu, akyse, sakau tau, ir vėl ima elgtis kaip... kaip...
– Регенерируют с необыкновенной скоростью. С невозможной скоростью, прямо на глазах, говорю тебе, и снова начинают поступать так… так…
— Kaip kas?
– Как что?
— Kaip kad mes įsivaizduojame, kaip tie atminties įrašai, pagal kuriuos...
– Как наше представление о них, те записи в памяти по которым…
— Tai tiesa, — patvirtinau aš, nepaisydamas, kad tepalas varva man nuo nudegintų skruostų ir laša ant rankų.
– Да. Это правда, – подтвердил я, не обращая внимания на то, что мазь стекает с моих обожженных щек и капает на руки.
— Gibarianas žinojo?.. — staiga paklausiau aš. Snautas atidžiai pažvelgė į mane.
– А Гибарян знал? … – спросил я быстро. Он посмотрел на меня внимательно:
— Ar žinojo tą, ką mes?
– Знал ли он то, что мы?
— Taip.
– Да.
— Beveik tikrai.
– Почти наверняка.
— Iš kur žinai, sakė tau?
– Откуда ты знаешь, он что-нибудь говорил?
— Ne. Aš radau pas jį vieną knygą...
– Нет. Но я нашел у него одну книжку…
— „Mažąjį Apokrifą”?! — sušukau, pašokdamas iš vietos.
– «Малый Апокриф»?! – воскликнул я, вскакивая.
— Taip. O iš kur tu gali tai žinoti? — staiga susierzinęs, paklausė jis, įbedęs akis man į veidą. Aš nuraminau jį mostu.
– Да. А откуда ты об этом можешь знать?… – удивился он с беспокойством, впиваясь взглядом в мое лицо. Я остановил его жестом.
— Ramiau, — tariau aš. — Juk matai, kad esu apsvilęs ir visai neregeneruoju. Jis paliko man laišką.
– Спокойно. Видишь ведь, что я обожжен и совсем не регенерирую. В кабине было письмо для меня.
— Ką sakai?! Laišką? Kas jame parašyta?
– Что ты говоришь? Письмо? Что в нем было?
— Nedaug. Tiesą sakant, raštelis, ne laiškas. Bibliografinė soliaristinio priedo ir šito „Apokrifo” nuoroda. Kas tas „Apokrifas”?
– Немного. Собственно, не письмо, а записка. Библиографическая ссылка на соляристическое приложение и на этот «Апокриф». Что это такое?
— Senas dalykas. Gal jis ir turi ką nors bendro su visu tuo. Imk.
– Старое дело. Может, и имеет со всем этим что-нибудь общее. Держи.
Jis išėmė iš kišenės aptrauktą oda nusitrynusiais kampais ploną tomelį ir padavė man.
Он вынул из кармана переплетенный в кожу вытертый на углах томик и подал мне.
— O Sartorijus?..— tarstelėjau, paėmęs knygą.
– А Сарториус?… – бросил я, пряча книжку.
— Ką Sartorijus? Tokioj situacijoj kiekvienas elgiasi... kaip išmano. Jis stengiasi būti normalus, jam tai reiškia — oficialus.
– Что Сарториус? В такой ситуации каждый держится как может. Он старается быть нормальным – у него это значит официальным.
— Na žinai!
– Ну знаешь!
— Ogi taip. Buvau kartą drauge su juo atsidūręs tokioje situacijoje, neminėsiu smulkmenų, kad mums aštuoniems liko penki šimtai kilogramų deguonies. Mes vienas po kito metėme kasdieninius užsiėmimus, galiausiai visi vaikščiojome apžėlę, jis vienas skutosi, valėsi batus; toksai jis žmogus. Žinoma, ką jis padarys dabar, bus apsimetimas, komedija ar nusikaltimas.
– Это так. Я был однажды с ним в переплете… Не буду вдаваться в подробности, достаточно того, что на восьмерых у нас осталось пятьсот килограммов кислорода. Один за другим бросали мы повседневные дела, под конец все ходили бородатые, он один брился, чистил ботинки… Это такой человек. И, конечно, то, что он сделает сейчас, будет притворством, комедией или преступлением.
— Nusikaltimas?
– Преступлением?
— Na, gal ir ne nusikaltimas. Reikia tam sugalvoti kokį naują žodį. Pavyzdžiui, „reaktyvinės skyrybos”. Gėliau skamba?
– Хорошо, пусть не преступление. Нужно придумать для этого какое-нибудь новое определение. Например, «реактивный развод». Лучше звучит?
— Esi nepaprastai sąmojingas, — tariau aš.
– Ты чрезвычайно остроумен.
— Norėtumei, kad verkčiau? Pasiūlyk ką nors.
– Предпочел бы, чтобы я плакал? Предложи что-нибудь.
— Et, duok man ramybę.
– А, оставь меня в покое.
— Ne, kalbu rimtai. Tu dabar žinai maždaug tiek, kiek aš. Turi kokį planą?
– Да нет, я говорю серьезно. Ты знаешь теперь примерно столько же, сколько я. У тебя есть какой-нибудь план?
— Ką tu! Neturiu supratimo, ką darysiu, kai... ji vėl pasirodys. Turi pasirodyti?
– Какой ты добрый! Я не знаю, что делать, когда… она снова появится. Должна явиться?
— Veikiau taip.
– Скорее всего да.
— Pro kur gi jie patenka į vidų? Juk Stotis hermetinė. Gal šarvai...
– Но как же они попадают внутрь? Ведь Станция герметична. Может быть, панцирь…
Jis papurtė galvą.
...
— Šarvai tvarkoj. Neturiu supratimo kaip. Dažniausiai svečių susilaukiam pabudę, bet reikia nors retkarčiais pamiegoti.
– Панцирь в порядке. Понятия не имею, как. Чаще всего мы видим «гостей», когда просыпаемся, но спать-то хотя бы изредка надо.
— Uždarytį juos kur?
...
— Trumpam tepadeda. Lieka priemonės... žinai, kokios. Jis atsistojo. Atsistojau ir aš.
Он встал. Я встал за ним.
— Klausyk, Snautai... Tu turi galvoj Stoties likvidavimą. Ir norėtumei, kad iniciatyvos imčiausi aš?
– Послушай-ка, Снаут… Речь идет о ликвидации станции. Только ты хочешь, чтобы это шло от меня?
Jis papurtė galvą.
Он покачал головой.
— Tai ne taip paprasta. Aišku, mes visad galime pabėgti, kad ir į sateloidą, ir iš ten pasiųsti SOS. Žinoma, kolegos nuspręs, kad mes pamišėliai, — kokia nors sanatorija Žemėje ligi tol, kol viską gražiausiai paneigsime, — juk pasitaiko kolektyvinio pamišimo atvejų tokiose izoliuotose bazėse. Gal tai ir nebūtų užvis blogiausia. . . Sodas, ramybė, baltos palatos, pasivaikščiojimai su slaugais...
– Это не так просто. Конечно, мы всегда можем сбежать хотя бы на сателлоид и оттуда послать SOS. Решат, разумеется, что мы сошли с ума, какой-нибудь санаторий на Земле, пока мы все хорошенько не забудем, – бывают же случаи коллективного помешательства на таких изолированных базах… Может быть, это было бы не самым плохим выходом… Сад, тишина, белые палаты, прогулки с санитарами…
Jis kalbėjo visai rimtai, susibrukęs į kišenes rankas, įsmeigęs kambario kertėn nereginčias akis. Raudona saulė jau dingo už horizonto ir skiauterėtos bangos tirpo juodoje kaip rašalas dykumoje. Dangus liepsnojo. Virš šito dvispalvio neapsakomai niūraus peizažo plaukė violetiniais pakraščiais debesys.
Снаут говорил совершенно серьезно, держа руки в карманах, уставившись невидящим взглядом в угол комнаты. Красное солнце уже исчезло за горизонтом, и гривастые волны расплавились в черной пустыне. Небо пылало. Над этим двухцветным необыкновенно унылым пейзажем плыли тучи с лиловыми кромками.
— Vadinasi, nori bėgti? Ar ne? Dar ne? Jis nusišypsojo.
– Значит, хочешь сбежать? Или нет? Еще нет? Он усмехнулся:
— Nepalaužiamas nugalėtojau... tu dar neparagavai šito, nes neklausinėtum taip prisispyręs. Svarbu ne tai, ko norim, o tai, kas galima.
– Непреклонный покоритель… не испробовал еще этого, а то бы не был таким требовательным. Речь идет не о том, чего хочется, а о том, что возможно.
— O kas?
– Что?
— Šito nežinau.
– Вот этого-то я и не знаю.
— Vadinasi, liekame čia? Manai, kad atsiras priemonė... Snautas pažvelgė į mane, — nugeibęs, raukšlių išvagotu apsilupinėjusią oda veidu.
– Значит, остаемся тут? Думаешь, найдется средство? Снаут посмотрел на меня, изнуренный, с шелушащейся кожей изрытого морщинами лица.
— Kas žino. Gal ir verta, — tarė galų gale. — Apie jį veikiausiai nieko nesužinosime, bet gal apie save. . .
– Кто знает. Может, это окупится, – сказал он наконец. – О нем не узнаем, пожалуй, ничего, но, может быть, о нас…
Jis nusisuko, pasiėmė savo popierius ir išėjo. Norėjau jį sustabdyti, bet žodis neišsprūdo pro lūpas. Neturėjau ką veikti, tegalėjau laukti. Aš priėjau prie lango ir pažvelgiau į kruvinai juodą okeaną, beveik nematydamas jo. Toptelėjo, kad galėčiau užsidaryti kurioje nors raketoje, tačiau negalvojau rimtai, tas būtų buvę perdaug kvaila; juk visvien būčiau turėjęs išeiti. Anksčiau ar vėliau. Atsisėdau prie lango ir pasiėmiau knygą, kurią man davė Snautas. Šviesos dar pakako, ji nurausvino puslapius, visas kambarys švietė raudonai.
Он отвернулся, взял свои бумаги и вышел. Делать мне было нечего, я мог только ждать. Я подошел к окну и смотрел на кроваво-черный океан, почти не видя его. Мне пришло в голову, что я мог бы закрыться в какой-нибудь из ракет, но я не думал об этом серьезно, это было чересчур глупо – раньше или позже мне бы ведь пришлось выйти. Я сел у окна и вынул книжку, которую дал мне Снаут. Света было еще достаточно, страница порозовела, комната пылала багрянцем.
Knygoje buvo kažkokio filosofijos magistro Otono Ravintzero surinkti neginčijamos vertės straipsniai ir darbai. Kiekvieną mokslą visad lydi koks nors pseudomokslas, jo keisti iškraipymai tam tikro tipo protuose; astronomija karikatūrišku būdu atsispindi astrologijoje, chemija — kitados alchemijoje, tad suprantama, kad soliaristikos gimimą lydėjo tikra minčių — išsigimėlių banga. Ravintzero knygoje buvo šitokios rūšies dvasios peno, nors, reikia atvirai pasakyti, įžangoje jis atsiribojo nuo šito panoptikumo. Jis paprasčiausiai ir visai teisingai galvojo, kad toks rinkinys galės būti vertingas epochos dokumentas tiek istorikui, tiek ir psichologui.
Это были собранные неким Оттоном Равинтцером, магистром философии, статьи и работы неоспоримой ценности. Каждой науке всегда сопутствует какая-нибудь псевдонаука, ее дикое преломление в интеллектах определенного типа; астрономия имеет своего карикатуриста в астрологии, химия имела его когда-то в алхимии, понятно, что рождение соляристики сопровождалось настоящим взрывом мыслей-чудовищ. Книга Равинтцера содержала духовную пищу именно этого рода, впрочем, нужно сказать честно, что в предисловии он отмежевывался от этого паноптикума. Просто он не без оснований считал, что такой сборник может быть ценным документом эпохи как для историка, так и для психолога науки.
Bertono raportas užėmė knygoje deramą vietą. Jis buvo kelių dalių. Pirmąją sudarė jo labai lakoniško laivo žurnalo kopija.
Рапорт Бертона занимал в книге почетное место. Он состоял из нескольких частей. Первую составляла копия его бортового журнала, весьма лаконичного.
Nuo keturioliktos ekspedicijos sutartinio laiko valandos ligi šešioliktos keturiasdešimt minučių užrašai buvo trumpi ir negatyvūs.
От четырнадцати часов до шестнадцати часов сорока минут условного времени экспедиции записи были короткими и негативными.
,,Aukštis 1000 arba 1200, arba 800 metrų, nieko nepastebėta — okeanas tuščias”. Tai kartojosi keletą kartų.
«Высота 1000, 1200 или 800 метров, ничего не замечено, океан пуст». Это повторилось несколько раз.
Paskui, 16,40: ,,Kyla raudonas rūkas. Matomumas 700 metrų. Okeanas tuščias.”
Потом в 16.40: «Поднимается красный туман. Видимость 700 метров. Океан пуст».
17.00: „Rūkas tirštėja, tyla, matomumas 400 metrų, su prošvaistėm. Leidžiuos į 200.”
В 17.00: «Туман становится гуще, штиль, видимость 400 метров с прояснениями. Спускаюсь на 200».
17.20: „Esu rūke. Aukštis 200. Matomumas 20 — 40 metrų. Tyla. Kylu į 400.”
В 17.20: «Я в тумане. Высота 200. Видимость 20 – 40 метров. Штиль. Поднимаюсь на 400».
17.45: „Aukštis 500. Rūko lavina ligi horizonto. Rūke — piltuvo formos kiaurymės, pro kurias prasišviečia okeano paviršius. Kažkas vyksta jose. Mėginu patekti į vieną tokį piltuvą.”
В 17.45: «Высота 500. Лавина тумана до горизонта. В тумане воронкообразные отверстия, сквозь которые проглядывает поверхность океана. Пытаюсь войти в одну из этих воронок».
17.52: „Matau lyg kokį sūkurį — išmeta geltonas putas. Jis apsuptas rūko sienos. Aukštis 100. Leidžiuosi į 20.”
В 17.52: «Вижу что-то вроде водоворота – выбрасывает желтую пену. Окружен стеной тумана. Высота 100. Спускаюсь на 20».
Tuo baigėsi užrašai Bertono laivo žurnale. Šito vadinamojo raporto tąsa buvo ištrauka iš jo ligos istorijos; tiksliau tariant, tai buvo tekstas Bertono padiktuotų parodymų, pertraukiamų komisijos narių klausimais.
На этом кончались записи в бортовом журнале Бертона. Дальнейшие страницы так называемого рапорта составляла выдержка из его истории болезни, а точнее говоря, это был текст показаний, продиктованных Бертоном и прерывавшихся вопросами членов комиссии.
Bertonas: Kai nusileidau ligi trisdešimties metrų, išlaikyti aukštį pasidarė sunku, nes toje apskritoje be rūko erdvėje gūsiais pūtė vėjas.
«Бертон. Когда я спустился до тридцати метров, стало трудно удерживать высоту, так как в этом круглом, свободном от тумана пространстве дул прерывистый ветер.
Turėjau visą dėmesį sukaupti į vairus ir todėl kurį laiką — gal 10 ar 15 minučių — negalėjau pažvelgti iš kabinos. Todėl nenorom patekau į rūką, mane ten sviedė stiprus vėjo gūsis. Tai nebuvo paprastas rūkas, bet lyg kokia suspensija, atrodo, koloidinė, ji aptraukė man visus langus. Turėjau daug vargo, kol juos nuvaliau. Suspensija buvo labai lipni. Tuo tarpu apsisukimai sumažėjo trisdešimt procentų, nes propeleris nepajėgė įveikti šito ruko pasipriešinimo, ir aš nebegalėjau išlaikyti aukščio. Nusileidau labai žemai ir, bijodamas užkliūti už bangų, paleidau variklius visu greičiu. Mašina išsilaikė tame pačiame aukštyje, bet į viršų nekilo. Turėjau dar keturis raketinių greitintuvų patronus. Nepavartojau jų, galvodamas, kad padėtis gali pablogėti ir tada man jų tikrai prireiks. Propeleriui sukantis visu smarkumu, prasidėjo labai didelė vibracija; numaniau, kad propeleris apsitraukia ta keista suspensija; kėlimo jėgos matuoklė vis teberodė nulį, ir čia aš nieko negalėjau padaryti. Kai tik patekau į rūką, saulės nebemačiau, bet ten, kur ji buvo, rūkas fosforizavo raudonai. Sukiojausi, vildamasis, kad pagaliau man pavyks pakliūti į viena tų rūko neaptrauktų vietų, ir tikrai po kokio pusvalandžio man tas pavyko. Įskridau į laisvą kone visiškai apskritą kelių šimtų metrų skermens erdvę. Jos ribas žymėjo smarkiai kunkuliuojantis rūkas, tarsi kilnojamas stiprių konvekcinių srovių. Todėl stengiausi laikytis kuo arčiausiai ,,skylės” vidurio — ten oras buvo ramiausias. Tada pastebėjau, kad okeano paviršius pasikeitęs. Bangos kone visiškai išnyko, o viršutinis šio skysčio — to, kas sudaro okeaną — sluoksnis pasidarė pusiau permatomas, vietomis drumzlinas, bet drumzlės palengva nyko, ir neilgai trukus paviršius visiškai praskaidrėjo, aš galėjau pro keleto metrų storumo sluoksnį žiūrėti į gilumą. Ten tvenkėsi tarsi koks geltonas dumblas, kuris plonom, statmenom srovelėm kilo aukštyn ir, išplaukęs į paviršių, sublizgėdavo kaip stiklas, imdavo glermėti ir putoti, o paskui sustingdavo; tada jis darėsi panašus ir labai tirštą, prisvilusį cukraus sirupą.
Я вынужден был все внимание сосредоточить на управлении и поэтому некоторое время, минут 10-15, не выглядывал из кабины. Из-за этого я, против своего желания, вошел в туман, меня бросил туда сильный порыв ветра. Это был не обычный туман, а как бы взвесь, по-моему, коллоидная, – она затянула все стекла. Очистить их было очень трудно, взвесь оказалась очень липкой. Тем временем у меня процентов на тридцать упали обороты из-за сопротивления, которое оказывал винту этот туман, и я начал терять высоту. Я спустился очень низко и, боясь зацепиться за волны, дал полный газ. Машина держала высоту, но вверх не шла. У меня было еще четыре патрона ракетных ускорителей. Я не использовал их, решив, что положение может ухудшиться и тогда они мне понадобятся. При полных оборотах началась очень сильная вибрация; я понял, что винт облеплен этой странной взвесью; на приборах грузоподъемности по-прежнему были нули, и я ничего не мог с этим поделать. Солнца я не видел с того момента, когда вошел в туман, но в его направлении туман светился красным. Я все еще кружил, надеясь, что в конце концов сумею найти одно из этих свободных от тумана мест, и действительно мне это удалось через какие-нибудь полчаса. Я выскочил в открытое пространство, почти точно круглое, диаметром несколько сот метров. Его границы образовывал стремительно клубящийся туман, как бы поднимаемый мощными конвекционными потоками. Поэтому я старался держаться как можно ближе к середине „дыры“ – там воздух был наиболее спокойным. В это время я заметил перемену в состоянии поверхности океана. Волны почти полностью исчезли, а поверхностный слой этой жидкости – того, из чего состоит океан, – стал полупрозрачным с замутнениями, которые постепенно исчезали, так что через некоторое время все полностью очистилось и я мог сквозь слой толщиной, наверное, в несколько километров смотреть вглубь. Там громоздился желтый ил, который тонкими полосами поднимался вверх и, всплывая на поверхность, стеклянно блестел, начинал бурлить и пениться, а потом твердел; тогда он был похож на очень густой пригоревший сахарный сироп.
Tasai dumblas, ar gleivės, rezgėsi į storus mazgus, kilo panašiais į kalafiorus gauburiais virš okeano ir palengva formavo įvairius pavidalus. Mane ėmė traukti prie rūko sienos, todėl turėjau porą minučių kovoti su šiuo judesiu posūkiais ir vairu, o kai vėl galėjau pažvelgti apačion, išvydau po savim kažką, kas man priminė sodą. Taip, sodą. Mačiau žemaūgius medelius ir gyvatvores, ir takelius, netikras — viskas iš tos pačios substancijos, kuri jau buvo visiškai sustingusi lyg geltonas gipsas. Šitaip viskas atrodė; okeano paviršius smarkiai blizgėjo. Aš nusileidau kuo žemiausiai, kad galėčiau gerai apžiūrėti.
Этот ил, или слизь, собирался в большие комки, вырастал над поверхностью, образовывал бугры, похожие на цветную капусту, и постепенно формировал разнообразные фигуры. Меня начало затягивать к стене тумана, и поэтому мне пришлось несколько минут рулями и оборотами бороться с этим движением, а когда я снова мог смотреть, внизу под собой увидел что-то, что напоминало сад. Да, сад. Я видел карликовые деревья, и живые изгороди, и дорожки, не настоящие, – все это было из той же самой субстанции, которая целиком уже затвердела, как желтоватый гипс. Так это выглядело. Поверхность сильно блестела. Я опустился низко, как только смог, чтобы все как следует рассмотреть.
Klausimas: Ar tie medžiai ir kiti augalai, kuriuos matei, buvo su lapais?
Вопрос. У этих деревьев и других растений, которые ты видел, были листья?
Bertono atsakymas: Ne. Tai buvo tik toks bendras pavidalas, tarsi sodo modelis. Na, taip! Modelis. Šitaip atrodė. Modelis, bet, rasi, natūralaus dydžio. Paskui viskas ėmė sproginėti ir lūžinėti, pro plyšius, kurie buvo visiškai juodi, bangomis skverbėsi į paviršių tirštas dumblas ir stingo, dalis varvėjo, o dalis likdavo, ir viskas ėmė vis smarkiau kunkuliuoti, apsidengė puta, ir aš jau daugiau nieko nebemačiau, tik tą putą. Podraug rūkas ėmė spausti mane iš visų pusių, tat padidinau apsisukimus ir pakilau į 300 metrų aukštį.
Ответ Бертона. Нет. Просто все это имело такой вид – как бы модель сада. Ну да. Модель. Так это выглядело. Модель, но, пожалуй, в натуральную величину. Потом все начало трескаться и ломаться, из расщелин, которые были совершенно черными, волнами выдавливался на поверхность густой ил и застывал, часть стекала, а часть оставалась, и все начало бурлить еще сильнее, покрылось пеной, и ничего, кроме нее, я уже не видел. Одновременно туман начал стискивать меня со всех сторон, поэтому я увеличил обороты и поднялся на триста метров.
Klausimas: Ar esi įsitikinęs, jog tai, ką matei, buvo panašu į sodą, o ne į ką kita?
Вопрос. Ты совершенно уверен, что то, что увидел, напоминало сад и ничто другое?
Bertono atsakymas: Taip. Juk aš pastebėjau ten visokių smulkmenų, pavyzdžiui, kad vienoj vietoj stovėjo išrikiuotos kažkokios kvadratinės dėželės. Paskui man dingtelėjo galvoje, kad tai galėjo būti bitynas.
Ответ Бертона. Да. Потому что я заметил там различные детали. Помню, например, что в одном месте стояли в ряд какие-то квадратные коробки. Поздней мне пришло в голову, что это могла быть пасека.
Klausimas: Tau dingtelėjo paskui? Bet ne tada, kai pamatei?
Вопрос. Это пришло тебе в голову потом? Но не в тот момент, когда ты видел?
Bertono atsakymas: Ne, nes viskas buvo lyg iš gipso. Mačiau ir kitokių dalykų.
Ответ Бертона. Нет, потому что все это было как из гипса. Я видел и другие вещи.
Klausimas: Kokių dalykų?
Вопрос. Какие вещи?
Bertono atsakymas: Tiksliai nepasakysiu, nes nesuspėjau jų gerai apžiūrėti. Man rodėsi, kad po kai kuriais krūmais guli kokie įrankiai.
Ответ Бертона. Не могу сказать, какие, так как не успел их хорошенько рассмотреть. У меня было впечатление, что под некоторыми кустами лежали какие-то орудия.
Jie buvo pailgos formos su išsikišusiais dantimis, tarsi gipsiniai mažų sodininkystės mašinų liejiniai. Bet tuo aš nesu visiškai tikras. Visu kitu — taip.
Они были продолговатой формы, с выступающими зубьями, как бы гипсовые отливки небольших садовых машин. Но в этом я полностью не уверен. А в том – да.
Klausimas: Ar nepagalvojai, kad tai haliucinacija?
Вопрос. Ты не подумал, что это галлюцинация?
Bertono atsakymas: Ne. Galvojau, kad tai fatamorgana. Kad haliucinacija, negalvojau, nes jaučiausi visai gerai, ir dar todėl, kad niekad kaip gyvas nebuvau ko panašaus matęs. Kai pakilau ligi trijų šimtų metrų, rūkas po manim buvo išakytas, atrodė kaip sūris. Vienos skylelės buvo tuščios ir pro jas mačiau, kaip banguoja okeanas, o kitose kažkas kunkuliavo. Nusileidau į vieną tokią kiaurymę ir iš keturiasdešimties metrų aukščio pamačiau, kad po okeano paviršiumi, bet visiškai negiliai, guli siena, tarsi kokio didžiulio pastato siena; ji aiškiai prasišvietė pro bangas ir joje buvo eilės tolygiai išdėstytų stačiakampių angų, panašių į langus. Man net pasirodė, kad kai kuriuose languose kažkas juda. Bet dabar nesu tuo įsitikinęs. Paskui siena ėmė palengva kilti aukštyn ir išniro iš okeano. Nuo jos ištisais kriokliais varvėjo dumblas ir kažkokie gleimėti padarai, tokie gysloti sutirštėjimai. Staiga ji perlūžo pusiau ir nugrimzdo gilyn taip greit, kad beregint dingo. Aš vėl pavariau mašiną į viršų ir skridau virš pat rūko, kone liesdamas jį važiuokle. Išvydau kitą tuščią piltuvo pavidalo vietą — ji buvo gal keliskart didesnė už pirmąją.
Ответ Бертона. Нет. Я решил, что это была фата моргана. О галлюцинации я не думал, так как чувствовал себя совсем хорошо, а также потому, что никогда в жизни ничего подобного не видел. Когда я поднялся до трехсот метров, туман подо мной был испещрен дырками, совсем как сыр, Одни из этих дыр были пусты, и я видел в них, как волнуется океан, а в других что-то клубилось. Я спустился в одно из таких отверстий и на высоте сорока метров увидел что под поверхностью океана – но совсем неглубоко – лежит стена, как бы стена огромного здания: она четко просвечивала сквозь волны и имела ряды регулярно расположенных прямоугольных отверстий, похожих на окна. Мне даже показалось, что в некоторых окнах что-то движется. Но в этом я не совсем уверен. Затем стена начала медленно подниматься и выступать из океана. По ней целыми водопадами стекал ил и какие-то слизистые образования, такие сгущения с прожилками. Вдруг она развалилась на две части и ушла в глубину так быстро, что мгновенно исчезла. Я снова поднял машину и летел над самым туманом почти касаясь его шасси. Потом увидел следующую воронку. Она была, наверное, в несколько раз больше первой.
Jau iš tolo pamačiau kažką plaukiojantį. Kadangi daiktas buvo šviesus, kone baltas, man pasirodė, kad tai Fechnerio skafandras, juoba kad jo forma buvo lyg žmogaus. Labai staigiai pasukau mašiną — bijojau, kad galiu praskristi pro tą vietą ir jau nebesurasiu jos. Tada toji figūra lengvai kilstelėjo ir atrodė, tarsi plaukiotų ar stovėtų ligi juosmens bangoje. Skubėjau ir nusileidau taip žemai, jog pajutau, kaip važiuoklė atsitrenkė į kažką minkštą, gal į bangos keterą, nes ji toje vietoje buvo didelė. Tas žmogus, taip, žmogus, buvo be skafandro. Ir vis tiek judėjo.
Уже издалека я заметил плавающий предмет. Он был светлым, почти белым, и мне показалось, что это скафандр Фехнера, тем более что формой он напоминал человека. Я очень резко развернул машину – боялся, что могу пролететь это место и уже не найду его. В это время фигура слегка приподнялась, словно она плавала или же стояла по пояс в волне. Я спешил и спустился так низко, что почувствовал удар шасси обо что-то мягкое, возможно, о гребень волны – здесь она была порядочной. Этот человек, да, это был человек, не имел на себе скафандра. Несмотря на это он двигался.
Klausimas: Ar matei jo veidą?
Вопрос. Видел ли ты его лицо?
Bertono atsakymas: Taip.
Ответ Бертона. Да.
Klausimas: Kas jis buvo?
Вопрос. Кто это был?
Bertono atsakymas: Tai buvo vaikas.
Ответ Бертона. Это был ребенок.
Klausimas: Koks vaikas? Ar buvai jį kada anksčiau matęs?
Вопрос. Какой ребенок? Ты раньше когда-нибудь видел его?
Bertono atsakymas: Ne. Niekad. Bent neprisimenu. Kai prisiartinau, — mane nuo jo skyrė kokie keturiasdešimt metrų, gal kiek daugiau — pastebėjau, kad čia kažkas ne taip.
Ответ Бертона. Нет. Никогда. Во всяком случае не помню этого. Как только я приблизился – меня отделяло от него метров сорок, может, немного больше, – заметил, что в нем есть что-то нехорошее.
Klausimas: Ką nori pasakyti?
Вопрос. Что ты под этим понимаешь?
Bertono atsakymas: Tuoj paaiškinsiu. Iš pradžių pats nežinojau, kas čia yra, tik vėliau susivokiau: jis buvo nepaprastai didelis. Maža pasakyti — milžiniškas. Jis buvo gal kokių keturių metrų. Gerai pamenu, kad kai trinktelėjau važiuokle į bangą, jo veidas buvo aukštėliau manojo, nors aš sėdėjau kabinoje, taigi buvau kokie trys metrai virš okeano paviršiaus.
Ответ Бертона. Сейчас скажу. Сначала я не знал, что это. Только немного погодя понял: он был необыкновенно большим. Гигантским, это еще слабо сказано. Он был, пожалуй, высотой метра четыре. Точно помню, что, когда ударился шасси о волну, его лицо находилось немного выше моего, хотя я сидел в кабине, то есть находился на высоте трех метров от поверхности океана.
Klausimas: Jeigu jis buvo toks didelis, tai iš kur žinojai, kad tai vaikas?
Вопрос. Если он был таким большим, то почему ты решил, что это ребенок?
Bertono atsakymas: Nes tai buvo labai mažas vaikas.
Ответ Бертона. Потому что это был очень маленький ребенок.
Klausimas: Ar nemanai, Bertonai, kad tavo atsakymas nelogiškas?
Вопрос. Тебе не кажется, Бертон, что твой ответ нелогичен?
Bertono atsakymas: Ne. Nėmaž. Todėl, kad aš mačiau jo veidą. Ir kūno proporcijos buvo vaikiškos. Man atrodė, kad tai... kone naujagimis. Ne, perdedu. Jis buvo gal kokių dvejų ar trejų metų. Jo plaukai buvo juodi ir mėlynos akys, didžiulės! Ir buvo nuogas. Visiškai nuogas, it ką tik užgimęs. Jis buvo šlapias, veikiau slidus, taip žvilgėjo jo oda. Tas reginys labai mane paveikė. Jau nebetikėjau jokia fatamorgana. Pernelyg aiškiai mačiau tą vaiką. Jis kilojosi drauge su banga, bet nepriklausomai nuo to dar ir judėjo. Tai buvo šlykštu!
Ответ Бертона. Нет. Совсем нет. Потому что я видел его лицо. Ну, и, наконец, пропорции тела были детскими. Он показался мне… совсем младенцем. Нет, это преувеличение. Наверное, ему было два или три года. У него были черные волосы и голубые глаза, огромные. И он был голый. Совершенно голый, как новорожденный. Он был мокрый, скользкий, кожа у него блестела. Это зрелище подействовало на меня ужасно. Я уже не верил ни в какую фату моргану. Я видел его слишком четко. Он поднимался и опускался на волне, но, независимо от этого, еще и двигался. Это было омерзительно!
Klausimas: Kodėl? Ką gi jis darė?
Вопрос. Почему? Что он делал?
Bertono atsakymas: Atrodė, na, kaip kokiame muziejuje, kaip lėlė, bet kaip gyva lėlė. Jis prasižiodavo ir užsičiaupdavo ir darė visokius šlykščius judesius. Taip, nes tai buvo ne jo judesiai.
Ответ Бертона. Выглядел, ну, как в каком-то музее, как кукла, но живая кукла. Открывал и закрывал рот и совершал разные движения. Омерзительно! Это были не его движения.
Klausimas: Kaip tai suprasti?
Вопрос. Как ты это понимаешь?
Bertono atsakymas: Nebuvau priartėjęs prie jo daugiau kaip per keliolika metrų. Dvidešimt metrų gal bus tiksliausias nuotolis. Bet jau esu sakęs, koks jis buvo milžiniškas, ir todėl mačiau jį nepaprastai aiškiai. Jo akys blizgėjo ir išvis jis atrodė kaip gyvas vaikas, tik tie judesiai... tarsi kas būtų bandęs... tarsi kas būtų norėjęs jį išbandyti...
Ответ Бертона. Я не приближался к нему слишком. Пожалуй, двадцать метров – это наиболее точная оценка. Но и сказал уже, каким он был громадным, и благодаря этому я видел его чрезвычайно четко. Глаза у него блестели, и вообще он производил впечатление живого ребенка, только эти движения, как если бы кто-то пробовал… как будто кто-то его изучал…
Klausimas: Pasistenk tiksliau paaiškinti, ką tai reiškia...
Вопрос. Постарайтесь объяснить точнее, что это значит.
Bertono atsakymas: Nežinau, ar sugebėsiu. Man taip pasirodė. Intuityviai. Aš negalvojau apie tai. Tie judesiai buvo nenatūralūs.
Ответ Бертона. Не знаю, удастся ли мне. У меня было такое впечатление. Это было интуитивно. Я не задумывался над этим. Его движения были неестественны.
Klausimas: Ar nori pasakyti, kad, tarkim, rankos judėjo taip, kaip negali judėti žmogaus rankos, kadangi sąnarių judamumas yra ribotas?
Вопрос. Хочешь ли ты сказать, что, допустим, руки двигались так, как не могут двигаться человеческие руки из-за ограничения подвижности в суставах?
Bertono atsakymas: Ne. Visai ne. Tik... Tie judesiai neturėjo jokios prasmės. Kiekvienas judesys juk ką nors reiškia, yra skirtas kam nors...
Ответ Бертона. Нет. Совсем не то… Но… его движения не имели никакого смысла. Каждое движение в общем что-то значит, для чего-то служит…
Klausimas: Taip manai? Naujagimio judesiai gali nieko nereikšti.
Вопрос. Ты так считаешь? Движения младенца не должны что-либо значить.
Bertono atsakymas: Žinau. Bet naujagimio judesiai yra netvarkingi, nekoordinuoti. Apibendrinti. O anie buvo, a, žinau! Buvo metodiški. Jie vyko paeiliui, grupėmis ir serijomis. Tarsi kas būtų norėjęs ištirti, ką tas vaikas sugeba padaryti rankomis, o ką liemeniu ir burna. Baisiausias buvo veidas — manau todėl, kad veidas labiausiai išraiškus, o anas buvo, kaip... ne, nemoku to pasakyti. Jis buvo gyvas, tačiau tai nebuvo žmogaus veidas. Tai yra, bruožai visai žmogiški, ir akys, ir oda, ir viskas, bet išraiška, mimika — ne.
Ответ Бертона. Это я знаю. Но движения младенца беспорядочные, нескоординированные. Обобщенные. А те были… есть, понял! Они были методичны. Они проделывались по очереди, группами и сериями. Как будто кто-то хотел выяснить, что этот ребенок в состоянии сделать руками, а что – торсом и ртом. Хуже всего было с лицом, наверно, потому, что лицо наиболее выразительно, а это было… Нет, не могу этого определить. Оно было живым, да, но не человеческим. Я хочу сказать, черты лица были в полном порядке, и глаза, и цвет, и все, но выражение, мимика – нет.
Klausimas: Ar jis darė grimasas? Ar žinai, kaip atrodo epilepsijos priepuolio ištikto žmogaus veidas?
Вопрос. Были ли это гримасы? Ты знаешь, как выглядит лицо человека при эпилептическом припадке?
Bertono atsakymas: Taip. Esu matęs tokį veidą. Suprantu. Ne, čia buvo kas kita. Epilepsijos priepuolyje būna traukuliai ir spazmai, o čia buvo lygūs, ištisai grakštūs judesiai, ar, jei taip galima pasakyti, melodingi. Kitaip apibrėžti nemoku. Veidas taip pat. Veidas negali atrodyti taip, tarsi viena jo pusė būtų linksma, kita liūdna, tarsi viena jo pusė grasintų ar bijotų, o kita — triumfuotų ar panašiai; o to vaiko veidas buvo šitoks. Be to, tie visi judesiai ir mimika vyko nepaprastai greit. Aš buvau ten labai trumpai. Gal dešimtį sekundžių, gal dar mažiau.
Ответ Бертона. Да. Я видел такой припадок. Понимаю. Нет, это было что-то другое. При эпилепсии есть схватки и судороги, а это были движения совершенно плавные и непрерывные, ловкие, если так можно сказать, мелодичные. У меня нет другого определения. Ну и лицо. С лицом было то же самое. Лицо не может выглядеть так, чтобы одна половина была веселой, а другая – грустной, чтобы одна часть грозила или боялась, а другая – торжествовала или делала что-то в этом роде. Но с ребенком было именно так. Кроме том, все эти движения и мимическая игра происходили с невиданной быстротой. Я там был очень недолго, может быть, десять секунд, а может, и меньше.
Klausimas: Ir nori pasakyti, kad suspėjai viską pamatyti per tokį trumpą laiką? O iš kur žinai, kiek tai truko. Žiūrėjai į laikrodį?
Вопрос. И ты утверждаешь, что все это успел заметить в такой короткий промежуток времени? Впрочем, откуда ты знаешь, как долго это продолжалось? Ты смотрел на часы?
Bertono atsakymas: Ne. Į laikrodį nežiūrėjau, bet aš skraidau nuo šešiolikos metų. Mano profesijoje privaloma numanyti laiką sekundės tikslumu. Tai refleksas. Jis reikalingas nusileidžiant. Pilotas, kuris nesugeba bet kokiom aplinkybėm susiorientuoti, ar koks reiškinys trunka penkias sekundes, ar dešimt, ne ko tevertas. Tas pats pasakytina ir apie stebėjimą. Žmogus metų metus mokosi viską suvokti pačiu trumpiausiu laiku.
Ответ Бертона. Нет. На часы я не смотрел. Но летаю уже шестнадцать лет. В моей профессии нужно уметь оценивать время с точностью до секунды. Это рефлекс. Пилот, который не может в любых условиях сориентироваться, длилось ли какое-то событие пять секунд или десять, никогда не будет многого стоить. То же самое и с наблюдением. Человек учится этому с годами схватывать все в самые короткие промежутки времени.
Klausimas: Daugiau nieko nematei?
Вопрос. Это все, что ты видел?
Bertono atsakymas: Mačiau. Bet kitko taip aiškiai neatsimenu. Reikia manyti, dozė man buvo per stipri. Mano smegenys tarsi užsikimšo. Rūkas ėmė kristi, ir turėjau kilti aukštyn. Turėjau, bet neatsimenu, kaip ir kada tai padariau. Pirmąkart gyvenime vos neužsimušiau. Rankos man taip drebėjo, kad negalėjau kaip reikiant nulaikyti vairo. Berods, kažką rėkiau ir šaukiau bazę, nors žinojau, kad nėra ryšio.
Ответ Бертона. Нет. Но остальное и не помню так ясно. Возможно, доза оказалась для меня слишком большой. Мой мозг как бы закупорился. Туман начал спускаться, и я был вынужден пойти вверх. Вынужден был, но не помню, как и когда это сделал. Первый раз в жизни чуть не разбился. У меня так дрожали руки, что я не мог как следует удержать штурвал. Кажется, я что-то кричал и вызывал Базу, хотя знал, что связи нет.
Klausimas: Ar bandei tada grįžti?
Вопрос. Пробовал ли ты тогда вернуться?
Bertono atsakymas: Ne. Pakilęs į aukštį, pagalvojau, kad gal kurioje tų skylių yra Fechneris. Žinau, tai skamba absurdiškai. Bet aš taip galvojau. Jeigu dedasi tokie dalykai, — pagalvojau aš, tai gal man pavyks ir Fechnerį surasti. Todėl nutariau nusileisti į tiek skylių, kiek tik bus galima. Bet trečiąkart pamačiau tokį dalyką, jog, pakilęs į viršų, supratau, kad čia ne mano jėgom. Negalėjau. Privalau pasakyti, nors tai jau yra žinoma. Man pasidarė bloga ir aš vėmiau laive. Ligšiol nežinau, ką tai reiškia. Manęs niekad nepykindavo.
Ответ Бертона. Нет. Потому что потом, когда я набрал высоту, подумал, что, может быть, в какой-нибудь из этих дыр находится Фехнер. Я знаю, это звучит бессмысленно. Но я так думал. Раз уж происходят такие вещи, подумал я, то, может быть, и Фехнера удастся найти. Поэтому я решил влезать во все дыры, какие только замечу. Но на третий раз, когда и ушел вверх, я понял, что после того, что увидел, ничего не сделаю. Я больше не мог. Я почувствовал слабость, и меня вытошнило. Раньше я не знал, что это такое. Меня никогда в жизни не тошнило.
Klausimas: Tai buvo apsinuodijimo reiškinys, Bertonai.
Вопрос. Это был признак отравления, Бертон.
Bertono atsakymas. Gali būti. Nežinau. Bet to, ką pamačiau trečiąkart, neišgalvojau, to nepaaiškinsi apsinuodijimu.
Ответ Бертона. Возможно. Не знаю. Но того, что я увидел в третий раз, я не выдумал, этого не объяснить отравлением.
Klausimas: Iš kur tu žinai?
Вопрос. Откуда ты можешь об этом знать?
Bertono atsakymas: Tai nebuvo haliucinacija. Juk haliucinacija yra tai, ką sukuria mano paties smegenys, taip?
Ответ Бертона. Это не было галлюцинацией. Галлюцинации – это ведь то, что создает мой собственный мозг, так?
Klausimas: Taip.
Вопрос. Так.
Bertono atsakymas: Taigi. O to smegenys negalėjo sukurti. Niekad tuo nepatikėsiu. Jos nesugebėtų šito padaryti.
Ответ Бертона. Ну вот. А такого он не мог создать. Никогда в это не поверю. Не способен на это.
Klausimas: Verčiau pasakyk, kas tai buvo, gerai?
Вопрос. Расскажите поточнее, что это было, хорошо?
Bertono atsakymas: Pirmiausia turiu sužinoti, kaip bus traktuojama, ką ligšiol esu pasakęs.
Ответ Бертона. Сначала я должен узнать, как будет расцениваться то, что я уже рассказал.
Klausimas: Kokią tai turi reikšmę?
Вопрос. Какое это имеет значение?
Bertono atsakymas: Man — principinę. Sakiau, kad išvydau tokį dalyką, kurio niekad nepamiršiu. Jeigu komisija pripažins, jog tai, ką pasakiau, yra bent vienu procentu įtikima, vadinasi, reikia pradėti šito okeano tyrinėjimus. Tada pasakysiu viską. O jeigu komisija tars, jog čia tik mano svaičiojimai, nesakysiu nieko.
Ответ Бертона. Для меня – принципиальное. Я сказал, что увидел такое, чего никогда не забуду. Если комиссия решит, что рассказанное мной хотя бы на один процент правдоподобно, так что нужно начать соответствующее изучение этого океана, то скажу все. Но если это будет признано комиссией за какие-то мои видения, не скажу ничего.
Klausimas: Kodėl?
Вопрос. Почему?
Bertono atsakymas: Todėl, kad mano haliucinacijų turinys, kad ir koks jis būtų, yra mano privatus reikalas. O mano eksperimentų Soliaryje turinys — ne.
Ответ Бертона. Потому что содержание моих галлюцинаций, каким бы оно ни было, мое личное дело. Содержание же моих исследований на Солярисе – нет.
Klausimas: Ar tai turi reikšti, kad atsisakai toliau duoti bet kokius atsakymus, kol kompetentingi ekspedicijos organai priims nutarimą? Juk turėtum suprasti, kad komisija nėra įgaliota tuojau pat priimti nutarimą.
Вопрос. Значит ли это, что ты отказываешься от всяких дальнейших ответов до принятия решения компетентными органами экспедиции? Ты ведь должен понимать, что комиссия не уполномочена немедленно принять решение.
Bertono atsakymas: Taip.
Ответ Бертона. Да.
Tuo baigėsi pirmasis protokolas. Buvo dar fragmentas antrojo, parašyto po vienuolikos dienų.
На этом кончался первый протокол. Был еще фрагмент другого, записанного на одиннадцать дней позднее.
Pirmininkas: ...atsižvelgdama į tai, komisija, susidedanti iš trijų gydytojų, trijų biologų, vieno fiziko, vieno inžinieriaus mechaniko ir ekspedicijos vadovo pavaduotojo, padarė išvadą, kad Bertono papasakoti įvykiai yra haliucinacinis kompleksas, kuris atsirado apsinuodijus planetos atmosfera, — buvo sudirgintos smegenų žievės asociacinės zonos, — todėl Bertonui buvo aptemusi sąmonė, ir tie įvykiai visai arba beveik visai neatitinka tikrovės.
«Председательствующий… принимая все это во внимание, комиссия, состоящая из трех врачей, трех биологов, одного физика, одного инженера-механика и заместителя начальника экспедиции, пришла к убеждению, что сообщенные Бертоном сведения представляют собой содержание галлюцинаторного комплекса, вызванного влиянием отравления атмосферой планеты, с симптомами помрачения, которым сопутствовало возбуждение ассоциативных зон коры головном мозга, и что этим сведениям в действительности ничего или почти ничего не соответствует.
Bertonas: Atsiprašau. Ką reiškia „visai ar beveik visai”? Kas yra ,,beveik visai”? Kiek tai svarbu?
Бертон. Простите. Что значит „ничего или почти ничего“? Что это „почти ничего“? Насколько оно велико?
Pirmininkas: Aš dar nebaigiau. Atskirai užprotokoluota votum separatum (atskira nuomonė (lot.)) fizikos daktaro Arčibaldo Mesendžerio, kuris pareiškė, kad tai, ką papasakojo Bertonas, galėjo, jo manymu, atsitikti tikrovėje ir pridera sąžiningai ištirti. Tai viskas.
Председ. Я еще не кончил. Отдельно запротоколировано votum separatum (частное мнение) доктора физики Арчибальда Мессенджера, который заявил, что рассказанное Бертоном могло, по его мнению, происходить в действительности и нуждается в добросовестном изучении. Это все.
Bertonas: Kartoju ankstyvesnįjį klausimą.
Бертон. Я повторяю свой вопрос.
Pirmininkas: Labai paprasta. „Beveik visai” reiškia, kad kokie nors realūs reiškiniai galėjo sukelti tavo haliucinacijas, Bertonai. Normaliausiam žmogui gali vėjuotą naktį judantis krūmas pasirodyti gyva būtybė. O ką jau svetimoje planetoje, kai stebėtojo protas yra nuodų veikiamas. Čia nėra tau nieko įžeidžiamo, Bertonai. Tai koks bus tavo nutarimas?
Председ. Это очень просто. „Почти ничего“ означает, что какие-то реальные явления могли вызвать твои галлюцинации, Бертон. Самый нормальный человек может во время ветреной погоды принять качающийся куст за какое-то существо. Что же говорить о чужой планете, да еще когда мозг наблюдателя находится под действием яда. В этом нет для тебя ничего оскорбительного, Бертон. Каково же в связи с вышеуказанным твое решение?
Bertonas: Pirmiau norėčiau sužinoti, kokių pasekmių turės daktaro Mesendžerio votum separatum.
Бертон. Мне бы хотелось сначала узнать, какие последствия будет иметь votum separatum доктора Мессенджера?
Pirmininkas: Praktiškai jokių. Vadinasi, bandymų šia kryptimi nebus daroma.
Председ. Практически никаких. Это значит, что исследования в этом направлении проводиться не будут.
Bertonas: Ar protokoluojama tai, ką mes kalbame?
Бертон. Вносится ли в протокол то, что мы говорим?
Pirmininkas: Taip.
Председ. Да.
Bertonas: Tada norėčiau pasakyti, jog, mano įsitikinimu, komisija nesiskaito ne su manim — aš čia niekas — bet su pačia ekspedicijos dvasia. Taigi aš, kaip jau esu sakęs, daugiau į klausimus neatsakinėsiu.
Бертон. В связи с этим я хотел бы сказать, что, по моему убеждению, комиссия оскорбила не меня, я здесь не в счет, а дух экспедиции. В соответствии с тем, что я сказал в первый раз, на дальнейшие вопросы отвечать отказываюсь.
Pirmininkas: Ar tai viskas?
Председ. Это все?
Bertonas: Taip. Bet aš norėčiau pasimatyti su daktaru Mesendžeriu. Ar bus galima?
Бертон. Да. Но я хотел бы увидеться с доктором Мессенджером. Это возможно?
Pirmininkas: Žinoma.
Председ. Конечно.»
Tuo baigėsi antrasis protokolas. Kortelės apačioje buvo smulkiu šriftu išspausdinta pastaba, sakanti, kad dr. Mesendžeris kitą dieną apie tris valandas kalbėjosi su Bertonu, paskui kreipėsi į Ekspedicijos Tarybą, reikalaudamas dar kartą išnagrinėti piloto parodymus.
На этом закончился второй протокол. Внизу страницы было помещено напечатанное мелким шрифтом примечание, сообщающее, что доктор Мессенджер на следующий день провел трехчасовую конфиденциальную беседу с Бертоном, после чего обратился в Совет экспедиции, снова настаивая на изучении показаний пилота.
Jis tvirtino, jog to reikalauja nauji papildomi duomenys, kurių jam suteikė Bertonas, bet kuriuos galės paskelbti tik tada, jei Taryba priims teigiamą nutarimą. Taryba, kurią sudarė Šanahanas, Timolis ir Trahieras, atmetė šį pasiūlymą, ir byla buvo baigta.
Он утверждал, что за такое решение говорят новые, дополнительные данные, которые представил ему Бертон, но которые он сможет предъявить только после принятия Советом положительного решения. Совет, в который входили Шеннон, Тимолис и Трахье, отнесся к этому предложению отрицательно, на том дело и кончилось.
Knygoje dar buvo fotokopija vieno puslapio laiško, rasto Mesendžerio dokumentuose po jo mirties. Tai būta, matyt, juodraščio, Ravintzeriui nepavyko nustatyti, ar tas laiškas buvo išsiųstas ir kokios buvo jo pasekmės.
Книга содержала еще фотокопию одной страницы письма, найденного в посмертных бумагах Мессенджера. Это был, вероятно, черновик; Равинтцеру не удалось выяснить, было ли послано это письмо и имело ли это какие-нибудь последствия.
„...jos neįtikėtina bukaprotystė, — prasidėjo tekstas. — Rūpindamasi savo autoritetu, Taryba, konkrečiai kalbant, Šanahanas ir Timolis (nes Trahiero balsas nieko nereiškė) atmetė mano reikalavimą. Dabar kreipiuosi betarpiškai į Institutą, bet pats supranti, jog tai tik bejėgiškas protestas. Saistomas pažado, deja, negaliu Tau atskleisti to, ką man yra pasakęs Bertonas. Tarybos sprendimą, reikia manyti, bus paveikęs tas faktas, kad apie savo atradimą jiems pranešė žmogus, neturintis jokio mokslinio laipsnio, nors ne vienas tyrinėtojas galėtų pavydėti tam pilotui sveiko proto ir stebėtojo talento. Prašau Tave atsiųsti man atgaliniu paštu tokius duomenis:
«…ее невероятная тупость, – начинался текст. – Заботясь о своем авторитете, Совет, а говоря конкретно Шеннон и Тимолис (так как голос Трахье ничего не значит), отверг мое требование. Сейчас я обращаюсь непосредственно в Институт, но, сам понимаешь, это бессильный протест. Связанный словом, я не могу, к сожалению, сообщить тебе то, что рассказал мне Бертон. На решение Совета, очевидно, повлияло то, что с открытием пришел человек без всякой ученой степени, хотя не один исследователь мог бы позавидовать этому пилоту, его присутствию духа и таланту наблюдателя. Очень прошу тебя, пошли мне с обратной почтой след. данные:
1) Fechnerio biografiją, pradedant vaikyste,
1) биографию Фехнера, начиная с детства;
2) viską, ką žinai apie jo šeimą ir šeimos santykius; girdėjau, kad jis paliko našlaičiu mažą vaiką,
2) все, что тебе известно о его родственниках и родственных отношениях, по-видимому, он оставил сиротой маленького ребенка;
3) topografiją tos vietos, kur augo Fechneris.
3) фотографию местности, где он воспитывался.
Dar norėčiau Tau pasakyti, ką aš apie visa tai galvoju. Kaip žinia, netrukus po Fechnerio ir Karučio išskridimo raudonosios saulės centre atsirado dėmė, kuri savo korpuskuliniu spinduliavimu pažeidė radijo ryšį, ypač, pagal sateloido duomenis, pietiniame pusrutulyje, tai yra, ten, kur buvo mūsų bazė. Fechneris ir Karučis buvo nuskridę nuo bazės toliau už visas kitas tyrinėtojų grupes.
Мне хотелось бы еще рассказать тебе, что я обо всем этом думаю. Как ты знаешь, через некоторое время после вылета Фехнера и Каруччи в центре красного солнца образовалось пятно, которое своим корпускулярным излучением нарушило радиосвязь, главным образом, по данным сателлоида, в южном полушарии, то есть там, где находилась наша База. Фехнер и Каруччи отдалились от Базы больше всех остальных исследовательских групп.
Tokio tiršto atkakliai tvyrančio rūko, esant visiškam štiliui, nebuvome pastebėję per visą savo buvimo planetoje laiką ligi pat katastrofos dienos.
Такого густого и упорно держащегося тумана при полном штиле мы не наблюдали до дня катастрофы за все время пребывания на планете.
Manau, kad tai, ką matė Bertonas, buvo dalis operacijos ,,Žmogus”, kurią įvykdė anoji lipni pabaisa. Visų Bertono pastebėtų darinių tikrasis šaltinis buvo Fechneris — jo smegenys kažkokios mums nesuprantamos „psichinės vivisekcijos” metu; tai buvo eksperimentinis atkūrimas, kai kurių (turbūt patvariausių) jo atminties pėdsakų rekonstrukcija.
Думаю, что то, что видел Бертон, было частью операции „Человек“, проводящейся этим липким чудовищем. Истинным источником всех существ, замеченных Бертоном, был Фехнер – его мозг, во время какого-то непонятного для нас «психического вскрытия»; речь шла об экспериментальном воспроизведении, о реконструкции некоторых (вероятно, наиболее устойчивых) следов его памяти.
Žinau, kad tai skamba fantastiškai, žinau, kad galiu klysti. Todėl prašau, padėk man; dabar esu Alaryke ir čia lauksiu tavo atsakymo.
Я знаю, что это звучит фантастично, знаю, что могу ошибиться. Прошу тебя мне помочь: я сейчас нахожусь на Аларике и здесь буду ожидать твоего ответа.
Tavo A.”
Твой А.»
Aš vos begalėjau skaityti — taip sutemo, jog knyga mano rankoje papilkėjo, paskui raidės ėmė mirguliuoti akyse, bet tuščia puslapio dalis rodė, kad priėjau pabaigą tos istorijos, kuri mano paties pergyvenimų šviesoje pasirodė labai tikėtina.
Я читал с трудом, уже совсем стемнело, и книжка в моей руке стала серой. Наконец буквы начали сливаться, но пустая часть страницы свидетельствовала, что я дошел до конца этой истории, которая в свете моих собственных переживаний казалась весьма правдоподобной.
Pasisukau į langą. Virš horizonto tirštoje violetinėje šviesoje it blėstančios žarijos dar švytėjo keli debesys. Tamsos gaubiamas okeanas buvo nematomas. Girdėjau, kaip šiušena popierinės juostelės virš ventiliatorių.
Я обернулся к окну. Пространство за ним было темно-фиолетовым, над горизонтом тлело еще несколько облаков, похожих на угасающий уголь. Океан, покрытый тьмой, не был виден. Я слышал слабый шелест бумажных полосок над вентиляторами.
Įšilęs šiek tiek ozonu atsiduodantis oras atrodė sutirštėjęs. Visoje Stotyje viešpatavo absoliuti tyla. Pagalvojau, kad mūsų nutarimas pasilikti nėmaž nebuvo didvyriškas. Jau seniai praėjo epocha didvyriškų kovų, drąsių ekspedicijų, baisių mirčių, kaip, sakysim, pirmosios okeano aukos, Fechnerio, žuvimas. Man jau beveik nerūpėjo, kas yra Snauto ar Sarto - rijaus „svečiai”. „Praeis kiek laiko, — pagalvojau aš, — ir mes liausimės gėdytis ir vengti kits kito. Jei negalėsime „svečių” atsikratyti, tai priprasime prie jų ir gyvensime su jais, o jeigu jų kūrėjas pakeis žaidimo taisykles, prisitaikysime ir prie naujų, nors tam tikrą laiką spyriosimės, blaškysimės, o gal net kuris nusižudys, bet galiausiai vėl viskas atgaus pusiausvyrą.”
Нагретый воздух с легким запахом озона, казалось, застыл. Абсолютная тишина наполняла Станцию. Я подумал, что в нашем решении остаться нет ничего героического. Эпоха героической борьбы, смелых экспедиций, ужасных смертей, таких хотя бы, как гибель первой жертвы океана, Фехнера, давно уже кончилась. Меня уже почти не интересовало, кто «гости» Снаута или Сарториуса. «Через некоторое время, – подумал я, – мы перестанем стыдиться друг друга и замыкаться в себе. Если мы не сможем избавиться от „гостей“, то привыкнем к ним и будем жить с ними, а если их создатель изменит правила игры, мы приспособимся и к новым, хотя некоторое время будем мучиться, метаться, а может быть, даже тот или другой покончит с собой, но в конце концов все снова придет в равновесие».
Kambario tamsa vis labiau panėšėjo į žemiškąją. Joje tešvietė balti praustuvo ir veidrodžio kontūrai. Aš atsistojau, apgraibom susiradau lentynoje vatos gniužulėlį, apsitryniau suvilgytu tamponu veidą ir atsiguliau aukštielninkas į lovą. Kažkur virš manęs palei ventiliatorių čia stiprėjo, čia tilo kažkoks šiugždesys, panašus į peteliškės plazdėjimą. Aš net nemačiau lango, viską gaubė juoduma; nežinia iš kur sklindančios blausios šviesos ruoželis kabojo prieš mane, net nežinau, ar ant sienos, ar dykumos gelmėje ten, už lango. Prisiminiau, kad aną vakarą išsigandau tuščio Soliario erdvės žvilgsnio, ir vos nenusijuokiau. Aš nebebijojau jo. Nieko nebijojau. Pakėliau prie akių ranką. Laikrodžio ciferblate sušvito fosforinis skaitmenų vainikėlis. Po valandos turėjo patekėti žydroji saulė. Mėgavausi viešpataujančia tamsa, giliai alsavau, tuščias, išsivadavęs nuo bet kokių minčių.
Комнату наполняла темнота, сейчас очень похожая на земную. Уже только контуры умывальника и зеркала белели во мраке. Я встал, на ощупь нашел клочок ваты на полке, обтер влажным тампоном лицо и лег навзничь на кровать. Где-то надо мной, похожий на трепетание бабочки, поднимался и пропадал шелест у вентилятора. Я не видел даже окна, все скрыл мрак, полоска неведомо откуда идущего тусклого света висела передо мной, я не знаю даже, на стене или в глубине пустыни, там, за окном. Я вспомнил, как ужаснул меня в прошлый раз пустой взор соляристического пространства, и почти усмехнулся. Я не боялся его. Ничего не боялся. Я поднес к глазам руку. Фосфоресцирующим веночком цифр светился циферблат часов. Через час должно было взойти голубое солнце. Я наслаждался темнотой и глубоко дышал, пустой, свободный от всяких мыслей.
Pasijudinęs pajutau prispaustą prie šlaunies magnetofono dėželę. Taip. Gibarianas. Jo balsas, išlikęs juostoje. Man net į galvą neatėjo atgaivinti jį, paklausyti. Tai buvo viskas, ką galėjau padaryti dėl jo.
Пошевелившись, я почувствовал прижатую к бедру плоскую коробку магнитофона. Да. Гибарян. Его голос, сохранившийся на пленке. Мне даже в голову не пришло воскресить его, послушать. Это было все, что я мог для него сделать.
Aš paėmiau magnetofoną, norėdamas pakišti jį po lova, ir išgirdau šnaresį, paskui tyliai sugirgždėjo veriamos durys.
Я взял магнитофон, чтобы спрятать его под кровать, и услышал шелест и слабый скрип открывающейся двери.
— Krisai?.. — pasigirdo tylus balsas, kone kuždesys. — Ar tu čia, Krisai? Taip tamsu.
– Крис?… – донесся до меня тихий голос, почти шепот. – Ты здесь, Крис? Так темно.
— Nieko, — tariau aš. — Nebijok. Eikš čia.
– Это ничего, – сказал я. – Не бойся. Иди сюда.
Библиотека находится в тестовом режиме!